
Социализм, говорите?

Ну уж нет!!!
Тексты и фото тут:
http://nikitaphoto.livejournal.com/13605.html
http://staskulesh.com/godmother/
...Мало того, что отрабатывали барщину: работали за "палочку", то есть проработанный день отмечали палочкой и ни копейки за него не платили. Так надо было еще сдавать оброк, контрактацию по-новому: масло топлёное (себе оставляли лишь пахту), шкуру, мясо, яички, шерсть… А еще налоги, займы, страховка. Хорошее зерно – в заготконтору, отходы – колхозникам. И всё платили из последних сил, никто не роптал, так были придавлены... Тогдашний колхозный строй – всё равно, что крепостное право: уйти из колхоза нельзя (лишат земли, скота, дров), из деревни уехать – тоже. Никаких удостоверений личности, паспортов колхозникам не выдавали.
Во время войны работали без выходных, отпусков, праздников. Осталось ощущение постоянного холода. Словно холодила сама война. Четыре года с июня по октябрь работала с учениками на колхозных полях. Где-то у Горького есть фраза "нарывы на истощенном войною теле". Сколько их, нарывов, было на каждом из нас в военные годы. На маме "сучье вымя" у лопатки выросло. Огромный нарыв с множеством стержней. Мама не могла одеться, сидела на солнышке с кофточкой на плечах и плакала. Нарывы зловещие, багрово-синие по всему телу, особенно, на ногах были у многих. Помню, появились враз два здоровых нарыва на обеих пятках. Так и ходила, как балерина, на носочках. Колхозники смеялись:" Гляди-кось, как подкрадывается!" И так весь световой день – на цыпочках.
Я с отрядом учеников работала в Березовке. Еда – огурцы (помню, председатель райисполкома Корнеев, бывший учитель, говаривал:"Огурец - девяносто пять процентов воды и пять процентов ерунды") и гречневая сечка, синеватая, ничем не заправленная. Так, болтушка жиденькая. Изо дня в день, три года. Позднее мы научились сами пополнять рацион.
Для этого на вилы надевали сноп пшеницы и поджигали с комля. Загоревшаяся солома давала пламя, которое позволяло чуть поджарить колоски. Потом мы собирали их с земли, тёрли в ладонях, отвевали и ели. Вкусно необычайно! Правда, после такого обеда все становились похожими на негров. Руки по локоть в саже, лицо, уши – тоже. Только зубы да глазные белки сверкают. И этого не позволяли делать. Приходилось прятаться в лощинках, за пнями. Карпо Неверовский, тогдашний председатель колхоза, обладал удивительным чутьём. Идёт, бывало, картуз нахлобучен, козырьком глаза закрыты, ног, непременно выйдет на группы жарящих зерно. Нюх что ли был особый?
Работали все босыми. Потом в колхозе пала лошадь светло-серой масти. Нам всем дали по лоскуту кожи. Сделали по краям лоскутов дырочки, вдёрнули шнурки. Вот, вроде, и обулись. Легче стало ходить по стерне. А после еще, вроде поощрения, выдали мне пару лоскутков. Помню, с какой радостью несла я их на наш хутор под черёмухами в подарок малышам и казалась сама себе в тот миг всемогущим джином.
Пётр Павлович Поляков, суровый и строгий учитель, которого я очень боялась, оказывается, покупал мне ткань на платье, а потом директор в конце каждой четверти выдавал мне эти отрезы "премией" за отличную учёбу. Я даже не подозревала об этом. Конечно, подарки из жалости я бы ни за что не взяла. Лишь после смерти Петра Павловича узнала об этом. Был какой-то кодекс чести, благородства у старых интеллигентов. У молодых – не было. И всё за так, бескорыстно.
...папе было велено самому приехать в зейскую городскую тюрьму. И он поехал! Сам пошел, как кролик в пасть к удаву. Еще можно было бежать! В тайге искать боялись. Но дома четверо детей и любимая жена в ожидании пятого. Могли арестовать и ее. Я пришла к отцу попрощаться. Он сидел у столовой, ждал машину. Рядом лежал собранный мамой узелок. Поговорили немного. Я старалась держаться по-взрослому. Сухо, строго, деловито. Пижонила ужасно. Напоследок сказала чью-то чужую фразу: «Ну, пока! Может, больше не увидимся». Он печально посмотрел на меня: «Скорее всего, дочь, так и будет» (говорили мы по-латышски). Я по-мужски пожала ему руку и пошла прочь. Даже не поцеловала его на прощание! Даже не оглянулась!...
Как пытали в зейской тюрьме, рассказывали побывавшие там. Женщинам конским волосом отрезали соски на груди, заставляли сутками стоять на высоких каблуках, не позволяя опереться о стену. Раздавливали в дверях пальцы. Мужчин вынуждали согнуться, поднять выкрученные за спину, подобно крыльям, руки. Часами стояли заключенные со склоненной головой в таком положении. Потом охранник-палач с силой бил их прикладом по шее, кожа мгновенно лопалась, кровь била фонтаном. О таком виде пыток я не читала ни в одном документе. Видно, это было местное изобретение.
Петр Дексне (двоюродный брат), вызванный на допросы, подписал показания, подтверждающие абсурдные обвинения в том, что наш папа англо-германский и еще какой-то шпион. Потом Дексне плакал, каялся, сожалел о том, что так поступил, просил у мамы прощения. Жить, мол, каждому хочется.
Был в деревне кузнец Лукстарауп, богатырь с большой огненно-рыжей бородой, всегда расчесанной надвое. Когда папу пытали, Лукстараупа заставляли смотреть, не отводя глаз. За эти часы у него совершенно побелела одна половина бороды. Кузнеца сумели убедить, если он будет благоразумным и подпишет то, что надо, папу больше не будут бить. Поверил. Подписал, надеясь облегчить участь уважаемого им учителя Петра Петровича.